Черныш повернул голову и заботливо лизнул хозяина в лицо. В глазах дракона Иггельд со стыдом увидел странное понимание и сочувствие. Наверное, пахнет тревогой и смятением, словно он потерпел поражение, а чувствительный дракон утешает, как может. Иггельд вяло отмахнулся, вытер лицо рукавом. Артанка есть артанка, ни разу не всплакнула, не пожаловалась. С каким достоинством носит тяжелые оковы! Словно не рабыня, а тцарица, попавшая в плен к тупым и диким варварам. И даже звон цепей подчеркивает не ее унижение, а его грубость, дикость, варварство. Невозможно представить, что она попросит их снять. Вообще невозможно представить, что она вообще о чем-то попросит.

Дракон взвизгнул, Иггельд торопливо похлопал по чешуйчатой шее.

– Прости, оцарапал… Задумался.

Черныш смотрел укоризненно, Иггельд погладил по морде, снова впал в глубокую задумчивость, пока руки машинально скребли и чистили.

Дракон снова взвизгнул. Иггельд сказал:

– Прости… ах ты, поросенок! Прикидываешься? Тебя и топором не поцарапаешь!

Черныш, довольный хитростью, лизнул ему пальцы. С этой женщиной, сказал себе Иггельд, в его мир вошло нечто, из-за чего весь мир поблек, перестал казаться таким уж прекрасным. Сейчас он казался себе не умнее Черныша, что обожает проноситься над стадами скота или табунами диких коней, реветь над ними грозно, распугивать и бросаться на отбившихся от большинства.

– Иди, – сказал он потерянным голосом, – гуляй…

Черныш в изумлении смотрел вслед родимому папочке, настолько растерянному, что даже щетку забыл у него на темени. На всякий случай качнул башкой, щетка свалилась на землю, но Иггельд не заметил, шел как слепой к дому, походка неверная, будто его тащат на аркане, а он еще и сопротивляется, старается увильнуть. Черныш вздохнул, пошел потихоньку следом. Под лапой громко хрустнул камешек, Черныш застыл в страхе, сейчас папочка повернется, накричит, прогонит, но тот шел все той же странной походкой, не обернулся, и Черныш понял, что дело совсем плохо.

Он прокрался к дому и, встав на задние лапы, начал заглядывать во все окна.

Дверь скрипнула, отворилась. Блестка вздрогнула, в коридоре Иггельд, бледный, сильно исхудавший, с растрепанными волосами. Не сводя с нее взгляда, перешагнул порог, закрыл за собой на ощупь дверь. Ей стало тревожно, и, скрывая страх, спросила надменно:

– А кто рассказывал, что куявы всегда стучат в дверь?

Он покачал головой, голос хриплый, сорванный, похожий на скрип несмазанных колес:

– Я уже не знаю, куяв ли я…

– Куяв, – заверила она, – еще какой куяв! Самый настоящий. Пьяный, наглый, грязный свиноед.

Он подошел к ней странными деревянными шагами. Она отступала, пока под колени не уперся край ложа. Иггельд подошел вплотную, в глазах страдание, сердце ее дрогнуло, а он сказал торопливо, все тем же осипшим голосом:

– Я не пьян, с того дня не брал в рот ни капли… Я вообще не пью вина, в тот раз уж так получилось… как-то само… не знаю, я, конечно, вел себя по-скотски… Но тебе это не нравится, и я больше к вину не прикасался. Сейчас я пьян без вина…

Она спросила настороженно:

– Белены объелся? Или ядовитых грибов?

– Я вижу тебя, – ответил он горько, – мне этого достаточно…

– Я тебе так отравляю жизнь? – спросила она как можно радостнее, хотя в груди растекалась жалость, он в самом деле исхудал, веки распухли и покраснели, глаза ввалились. – Как здорово!

Он смотрел в лицо, в глаза, кадык нервно дернулся, потом еще и еще, словно не мог протолкнуть ком в горле. Она вздрогнула, когда он медленно поднял руки и взял ее за плечи, но не стряхнула, смотрела ему в глаза. Он даже не отводил взгляда, и она не отвела, так глаза в глаза смотрели некоторое время, потом он тихо и как-то робко нажал на ее плечи. Блестка села, в его движении не было принуждения, скорее – просьба, очень жалобная просьба сильного человека, который не привык просить, но не может и приказывать.

Он опустился рядом, не делая попыток ее обнять, не посягая на ее свободу, на ее честь и достоинство, ни на что не посягая, ничего не требуя, ни на что не надеясь.

– Я слышал, – сказал он, – что человек, властвуя над другими, утрачивает собственную свободу… Я, дурак, попытался держать в своей власти тебя!

Блестка ответила как можно равнодушнее, как истину, известную каждому ребенку:

– Тот, кто держит цепь, не свободнее того, кто ее носит. Чтобы быть рабом, надо всего лишь считать себя им… или чувствовать. Я же – пленница!

Он сказал усталым голосом:

– Артанка… да, артанка до кончиков ногтей.

– А ты куяв, – напомнила она.

Он помотал головой, в глазах мука.

– Ты не могла бы хоть сейчас об этом забыть?

– О чем?

– Что ты артанка, а я куяв? Не всегда же мы воевали!

– Но сейчас воюем, – напомнила она.

– Мы не воюем, – сказал он тихо. – Я с тобой не воюю. Я не могу с тобой воевать… А если и… воевал, то я… сдаюсь. Ты победила.

Голос его вздрагивал, прерывался, в нем звучала боль. Блестка застыла, жалость шевельнулась в груди и тут же, не ощутив сопротивления, заполонила ее всю до кончиков ушей. Она повернулась к нему, потянулась всем телом. Он вздрогнул, глаза расширились, не поверил, но тут же порывисто обнял, обхватил, прижал к груди и только потом, после долгой тревожной паузы, когда два сердца бились часто и громко, так же робко прикоснулся губами к ее темени, черные волосы все еще пахнут дикой степью, грохотом копыт, в черноте ее волос искорки звезд, раздвинулись, превратились в призрачные сверкающие шары, он ощутил, что падает, погружается в них…

Умопомрачение длилось мгновение, он опомнился в тот миг, когда опустился с артанкой в руках на ложе. Она не вырывалась, дышала спокойно и умиротворенно, и он, страшась спугнуть ту волшебность, что посетила обоих, лежал неподвижно, держа ее в объятиях, чувствуя ее тепло, наслаждаясь ее дыханием, запахом ее кожи, волос, чувствуя, как часто стучит ее сердце… как будто его собственное не старается выскочить из груди!..

Она чувствовала, как его руки, словно сами по себе, отдельно от его неподвижного тела, подтягивают ее к себе и жар его тела становится невыносимым. Глаза его, серые, совсем не рыбьи, а цвета стального клинка, расширились, заняли полмира. Блестка в страхе, что случится непоправимое, что все испортит, отвернулась, и его раскаленные губы провели горящую полосу по ее сразу вспыхнувшей огнем щеке.

Ей не хватало воздуха, она дышала все чаще, грудь вздымалась порывисто, толчками. Пытаясь отстраниться, она уперлась в его грудь руками, но голова закружилась, и она сама уцепилась за него, как вьюнок за крепкое деревцо.

Они лежали, крепко обхватив друг друга, одной рукой он придерживал ее за спину, другой – затылок, словно ребенка, у которого отвалится слишком тяжелая голова. Жар разливался по всему телу, Блестка медленно подняла голову, лицо до этого прятала у него на груди, их губы встретились раньше, чем взгляды, и, несмотря на жар, новое пламя вспыхнуло, обожгло. Блестка чувствовала, как ладонь на затылке прижимает ее голову все крепче, пальцы зарылись в волосы, а сама она ощущала с нежностью и рвущейся наружу радостью его нетерпение, его усиливающийся натиск, и руки без ее ведома сами предательски обхватили его за шею. Она прижалась к нему, продлевая поцелуй, сливаясь в поцелуе, она чувствовала, как он взял ее губы в свои, смакует, наслаждается, не может оторваться.

В какой-то момент его руки скользнули по ее бедрам, прижали. Она разорвала поцелуй, спрятала лицо у него на груди снова, но жар в теле и трепетное чувство, что все она делает правильно, прижали ее к нему еще крепче, сердце едва не выскакивало из груди, она прошептала:

– Иггельд…

Голос ее был задыхающийся, она сама его не узнала, а он смотрел в ее огромные глаза этого странного волшебного цвета, в горле стоял ком, он готов был заплакать от избытка чувств, схватил в обе ладони ее лицо, жадно начал целовать глаза, щеки, нос, сказал жарко: